От Artem Drabkin Ответить на сообщение
К All Ответить по почте
Дата 20.10.2002 11:37:56 Найти в дереве
Рубрики WWII; Армия; Версия для печати

Фрагмент

Добрый день,

Мне дали почитать рукопись Николая Обрыньбы. Он описывает свою жизнь с начала 20-х, когда ему было лет 8 до середины 80-х. Во время войны он ушел добровольцем, попал в плен (кусок из его воспоминаний здесь http://www.iremember.ru/infantry/obrynba/obrynba2_r.html
, бежал и полтора года воевал в партизанах, после чего был вызван в Центральный Штаб партизанского движения. Вот что он пишет о жизни в Москве:

"Дома и во дворе жизнь тоже кипела страстями. Рядом с нами жила старуха Кузьминишна с двумя дочерьми, Нюркой и Манькой, у них каждую ночь квартировали военные. Сын Кузьминишны ушел на фронт в первый день войны, и вскоре пришло извещение: ^Пал смертью храбрых". А девки, после посещения гостей, рожали. В углу двора была помойка, там я поставил сарай для дров, в этот сарай Нюрка и водила всех, иногда сразу двоих-троих, она была настоящей проституткой. И удивительно, дети рождались потрясающие, белые, здоровые, красивые. Но жили они недолго. После отлучения от груди старуха увозила ребенка в свою деревню на Псковщину и там, подальше от глаз людских, замаривала голодом. Возвращалась и рассказывала, цокая:
- Цо-то не стал соску брать, хиреть стал, совсем слабый стал. Цо-то скажешь, судьба ему такая...
Подрастает новый ребенок. Пока ползает по коридору коммуналки и его подкармливают жильцы, кто чем может, ребенок живет. На холодном полу, на поганых харчах, как собачонка, - но живет и, смотришь, уже начинает ходить. А Кузьминишна опять готовится «в деревню, на воздух", где больше трех недель ребенок не подышит.
За углом нашего дома в пристройке из досок и фанеры жила Дуська-граммофон. Женщина она была большая, здоровая, прозвание свое получила за голос, неумолчный в ссорах: могла остановиться в ругани, отвлекшись чем-то, и с той же ноты продолжать, как испорченный граммофон. Двое сынов у нее было, десяти и одиннадцати лет. Муж ее, Иван, был шофером на фронте, снаряды подвозил. Случился с ней грех, изменила мужу. Забеременела и от страха, что будет еще ребенок, сделала сама аборт себе. Аборт зверский, страшный, вырывала из себя по частям ребенка. И укрыться ей было негде, делала в чулане, где жила с детьми. Вот десятилетний Генка и рассказывал во дворе любопытным бабам, что делала мать над собой.
Прошло время, и весной сорок четвертого вернулся после ранения Иван. И тут же, наутро, нашлись завистницы счастью Дуськиному, которое они восприняли как украденное -счастье это ведь их могло, должно было быть! - и стали наперебой говорить Ивану об изменнице-Дуське. Иван - огромный, в сапогах, наверное, сорок седьмого или сорок
восьмого размера - стоял, как столб, как колонна посреди двора. Скрутил цигарку и спокойно сказал:
- А я ее не кормил и харчей не оставил, ее дело. Сынов сохранила. Не беспокойтесь, бабы, война.
И стали они жить. И не бил он ее, и не попрекал, как все думали, что забьет до полусмерти. Разные характеры русские, вот тут война и любви научила. Во время войны и ревность приобрела совершенно новые формы, и Отелло стал чудовищно несправедливым и непонятным людям, физическая измена потеряла остроту обиды и боли, ценилось чувство любви и за него прощалось многое. Так распорядилась война.
Пропал без вести Семен, муж Людмилы Букшпан. Людмила -баба лихая на язык, резкая (ее моя теща иначе как «драго-миловской торговкой" не называла), но держаться умела с каким-то вызывающим достоинством.
Познакомилась она с летчиком. Летчик этот был в отпуске, прожил у нее не то неделю, не то десять дней. И вот влюбилась она. Влюбилась так, что потеряла голову, перестала скрывать свои чувства, и когда пришло время расставаться и он уехал, отправился в свою часть, - она как бы не поверила и все время ждала, каждую минуту ждала. Ходила по коридору, не видя, говорила невпопад, спрашивают про счетчик у ее двери:
- Людмила Георгиевна, надо вам счетчик менять. Она отвечает:
- Я жду. Может, случится чудо?
Люди не понимали, о чем она, какое чудо? А она думала:
^Может, вернется?"
Услышит из своей комнаты разговор, а комната ее была в конце коридора, - сразу выскакивает. А, не дай бог, Нюрка придет с военными и зазвучат мужские голоса - бежит к входной двери! Увидит, кто, и идет по длинному коридору с опущенными руками.
И вдруг пришло письмо от летчика, товарища ее друга, с фотографиями и сообщением: ^Пал смертью храбрых". Людмила не выходила из комнаты два дня. Потом ушла. Ее не было до вечера. Вечером принесли венок для могилы. А так как могилы-то не было, она повезла венок на кладбище и положила на чужую могилу. И стала туда ездить. Это уже при мне было, я вернулся, она только ^похоронила" своего возлюбленного, и я видел ее в это время, когда, как говорили в коммуналке, она «совсем обезумела", ездила, что ни день, на чужую могилу.
Прошло несколько месяцев, и вдруг вернулся пропавший без вести Семен, муж Людмилы. Остался чудом живой, пройдя плен. Утром, я топил ванну, он подошел ко мне, пожал руку, поблагодарил: «Спасибо тебе, "что за меня и мою честь заступился". Был у нас во дворе один военнослужащий из НКВД, которому я морду набил, за то что он Людмилу проституткой назвал.
Семен был маленького роста, щупленький, работал инженером в каком-то министерстве. А тот летчик, теща рассказывала, был с таким добрым, широким характером, и сам -широкий в плечах, высокий, богатырь настоящий. И Людмиле он показался воплощением всех идеалов. Оттого она и говорила:
- Всю жизнь ждала любви! А встретила - и на миг!
Подходила к концу война, восстанавливались семьи, и много было непредсказуемого в отношениях людей. Многое война списывала, будучи щедрой на списания. Но любви, которая вспыхнула в жизни и сердце Людмилы, списать не смогла. Сколько помню их с Семеном, она успокоиться не могла - как это он сумел выжить, а ее возлюбленный погиб, это ей казалось верхом несправедливости, нелепости судьбы, и от этого она делалась еще более несчастной.
Казалось бы, банальная связь, порожденная случайными обстоятельствами - а может подняться до героической драмы. Но когда я вспоминаю те годы, все они сотканы из таких историй, таких встреч, которые нежданно-негаданно перерастали в большие чувства - любви и самоотречения. Впечатление было, что любовь в то время появлялась как спасительный дар человеку среди жестокости и ужаса войны, чтобы защитить людей от смерти, дать им веру и надежду.
Почему приходится копаться в этой полулегальной жизни? Потому что это не была жизнь испорченных людей, это и была реальная, настоящая жизнь того времени.

Здесь, в тылу, шла своя, особая жизнь, не менее страшная и сложная, чем там, на оккупированной территории. Люди голодали, норм, которые получали по карточкам, не хватало, приходилось проявлять предприимчивость, воровство сделалось повсеместным явлением: нельзя забываться, когда несешь сумку, нельзя зевать в трамвае - забывать о своих карманах. Я смотрел на окружающую меня жизнь большого города, у стен которого шла война, и все, виденное в плену, уже не казалось мне таким невероятным и страшным. Здесь был тот же концлагерь. Все артерии, питающие мирный город, были перерезаны. Огромное пространство нашей страны, в котором нуждались большие города для своего существования, было занято битвой и отрезано войной. Город сам должен был напрягать все силы, чтобы снабжать страну и армию людьми, промышленными товарами, вооружением. Снаряды, самолеты, танки - все производилось, ремонтировалось здесь и отправлялось на великую битву защиты отечества. Мобилизовывались призывники-очередники, отряды добровольцев. Истощались все ресурсы - трудовые, материальные. И борьба за выживание становилась все острее, приобретая страшные формы. Один за другим появлялись приказы, стремившиеся регулировать эти новые условия жизни. Был введен закон, запрещающий аборты. Казалось бы, верно: нужно думать о продолжении жизни, будущем поколении, уберечь его, защитить . Но условия были таковы, что заставляли женщин не от легкомыслия и разврата делать аборты, а от страшного нищенства, рожденного войной. И несмотря на то что за подпольный аборт давали двадцать пять лет, их все равно делали. Но делали самыми зверскими способами. На них наживались невежественные бабки, медсестры, случайные люди. Их делали, калечась, сами женщины, изобретая способы, подобные инквизиторским пыткам. Москва не была блокадным городом, но жизнь была столь жестока, что убивали еще неродившихся. Во всех больших городах вступали в силу законы блокады, только с более медленной агонией, и Москва познала это. Если определенные группы населения и были
обеспечены легальным или нелегальным путем, то это походило на очаги пира во время чумы. И ясно было, что черты этой жизни, этого времени останутся надолго, а отдельные и навсегда, в психике народа, в его физическом существовании. Я тогда так и смотрел, что страшное нас ждет время, если подпольно существует другая валюта, другой курс рубля и другой курс ценностей, если перестают обвинять ворующего у государства - наоборот, понимают, что это необходимо. Это понимание было страшным.
Когда отец, это было сразу после войны, работая в совхозе, следил за порядком (он был главным бухгалтером), его вызвали в военное управление, совхоз был при этом управлении, и сказали прямо:
- Что вы носитесь со своей бухгалтерией! Посмотрите вы сквозь пальцы на то, что кто-то берет! Люди с войны вернулись, государство им дать пока не может, ну украдут немного ~ так ведь заслужили это право!
Папа ответил:
- Мне трудно как бухгалтеру найти грань малого и большого воровства. Моя задача - сберечь ценности, чтобы у государства в дальнейшем была возможность платить людям за работу.
И тогда начали его выживать..."


Artem http://www.iremember.ru